— Мамочка… А папа… А… Луар вернулся, да?
Нянька стояла в дверях. Подол её рубашки колыхался над самым полом.
Гезина повздорила с Флобастером — тот не без оснований счёл, что её новая дружба, переросшая в пылкую любовь, мешает работе. В самом деле, Гезина повадилась возвращаться перед самым спектаклем и после представления сразу же исчезать. Такое положение вещей не устраивало Флобастера, который нервничал и злился, утрачивая мельчайшую частичку власти; такое положение не устраивало и меня, потому что кому же охота делать чужую работу и возиться с костюмами за двоих?
Скандал вышел громкий — Гезина, видимо, изрядно осмелела в объятьях своего горожанина и потому не побоялась пригрозить, что, мол, вообще оставит труппу, выйдет замуж и плевала на нас на всех. Флобастер, от такой наглости на секунду потерявший дар речи, вдруг сделался тише сахарной ваты и елейным голосом предложил Гезине проваливать сию же секунду. Дивная блондинка ценила себя высоко и верила в столь же высокую оценку окружающих, поэтому лёгкость, с которой Флобастер согласился её отпустить, повергла Гезину в шок. Грозные посулы сменились всхлипами, потом звонким рёвом, потом истерикой; безжалостный Флобастер не допустил ни толики снисхождения — Гезина была самым жестоким образом водворена на подобающее место. Для пользы дела, разумеется.
Притихшая героиня старательно отыграла представление, помогла мне убрать костюмы — и уже вечером, пряча глаза, явилась к Флобастеру с нижайшей просьбой: только на ночь… Последний раз…
Флобастер выждал положенное время — о, мастер паузы, мучитель зрительских душ! — и снизошёл-таки. Позволил.
До утра наша с Гезиной повозка перешла в моё исключительное пользование — поэтому случилось так, что поздней ночью мы оказались наедине с Луаром Соллем. Холщовый вход был старательно зашнурован от ледяного ветра подступающей зимы; на ящичке из-под грима оплывала свечка.
Всю первую половину нашего разговора, долгую и бесплодную, мрачный Луар пытался выведать, как сильно он успел унизиться накануне. Мило улыбаясь, я пыталась увести его от этого самокопательного расследования — куда там! С тупым упорством самоубийцы он возвращался к болезненному вопросу и в конце концов поинтересовался с нервным смешком: что, может быть, он и слезу пустил?!
Такое его предположение заставило меня сперва оторопеть, а потом и возмутиться: слёзы? Господин Луар, видимо, до сих пор не пришёл в себя, иначе откуда взяться столь странному вопросу? Не было никаких слёз, да и не могло быть…
Он настороженно пытался понять, вру я или нет; наконец, поверив, устало вздохнул и расслабился.
Серо-голубые глаза его казались тёмными в тусклом свете единственного свечного язычка. Совершенно больные глаза — сухие. Исхудавшее лицо не то чтобы возмужало — подтянулось, что ли, сосредоточилось, напряглось, будто позарез нужно ответить важному собеседнику — да вот только вопрос позабылся… Руки с обгрызенными ногтями лежали на коленях; на тыльной стороне правой ладони краснел припухший полукруг — след истерически сжатых зубов. Ещё не успев поймать мой взгляд, он тут же интуитивно убрал руку.
Он выслушал меня внимательно. Помолчал, глядя в пламя свечи. Облизнул сухие губы:
— Да… Я… думал. Но… смею ли я?
Я возмутилась уже по-настоящему. Что значит — смею?! Это родной отец, вы же с ним и словом не перемолвились, ничего не прояснено, и, если госпожа Солль, возможно, не совсем здорова — то тем более важно встретиться с господином Эгертом и…
В середине моей пылкой тирады он опустил голову. Устало покачал шапкой спутанных волос. Госпожа Тория… Он почему-то уверен, что она здорова. Тут нельзя говорить о… душевном расстройстве… Конечно, в это легче поверить, но…
Он снова покачал тяжёлой головой. Снаружи рванул ветер, и пламя свечи заколебалось.
— Я даже не знаю, где он, — беспомощно сказал Луар.
Мне захотелось закатить глаза, но я сдержалась. Конечно, господин Эгерт в Каваррене, в родовом гнезде — где же ещё?!
Он просветлел. Уголки губ его чуть приподнялись — в теперешнем его состоянии это должно было означать благодарную улыбку:
— Значит, вы считаете…
Поразительный мальчик. Выплакавшись у меня на груди (тс-с! слёз-то и не было!) он всё-таки продолжал величать меня на «вы».
Я энергично закивала. Луар обязан отправиться в Каваррен и поговорить с отцом начистоту. Чем скорее, тем легче будет обоим.
Луар колебался. Ему, оказывается, всё дело представилось так, что своим внезапным диким отъездом отец отрезал самую мысль о возможной встрече — во всяком случае, до тех пор, пока сам он, Эгерт, не соблаговолит вернуться и объясниться. Пытаясь сдвинуть с места Луаровы представления о дозволенном и недозволенном, я покрылась потом, как ломовая лошадь.
Дело довершила нарисованная мной картина — вот господин Эгерт сидит в родовом замке (или что там у него в Каваррене), сидит, уронив голову на руки, тяжело страдает и желает видеть сына, но не решается первым сделать шаг навстречу, боится обиды и непонимания, мается одиночеством и робко надеется — вот скрипнет дверь, и на пороге встанет…
Щёки Луара покрылись румянцем — впервые за все эти дни. Он ожил на глазах, вслед за мной он поверил каждому моему слову, он мысленно пережил встречу с отцом и возвращение в семью — и, наблюдая за его метаморфозой, я с некоторой грустью подумала, что, быть может, сейчас искупила часть своей безымянной вины… А возможно, и усугубила её — кто знает, чем обернётся для мальчика эта внезапная надежда…