Раздвоенность продолжалась — но наблюдатель перестал быть бесстрастным, он топтался в Луаровой душе, не находя себе места; к свету серого дня примешался тёплый свет пламени. Танталь смеялась и протягивала к огню белые маленькие руки; Луар отстранённо подумал, что её пальцы, похоже, никогда не знали тяжёлого труда. И драгоценных перстней не знали тоже…
Она перестала улыбаться. Девушка сидела на полу, подобрав под себя босые ноги. Её промокшие башмаки стояли под каминной решёткой, над ними клубился пар.
Он вспомнил давнее далёкое утро, длинное озеро в замшевых зелёных берегах, и над спокойной водой — пар, душистый летний пар, скоро взойдёт солнце…
Она смотрела на него без улыбки.
Луар потянулся рукой, коснулся уголка её губ — запёкшихся, как у него самого. Оттянул уголок вниз — лицо сделалось обиженным, трагическим и смешным одновременно.
В камине с треском лопнула деревянная плашка.
Он вдруг перестал видеть Танталь — потому, оказывается, что она подалась вперёд и прижалась к нему, спрятав лицо.
Давным-давно была повозка, ветер в холщовых стенках и едва ощутимый запах дыма — свечку задули, Луар запомнил острый, щекочущий ноздри запах. Тогда, в повозке, девушка была смелее; теперь отваги её едва хватало на робкое, просительное прикосновение.
Она пахла дымом.
Наблюдатель, удивлённый, успел заметить, как перед глазами Луара расплылась тёплым пятном жёлтая пасть камина; потом наблюдателя не стало, потому что бесстрастие его потонуло в потоке неожиданных, как пожар, ощущений.
Ему казалось, что он видит, как чёрный фитилёк погасшей свечки тянет за собой седую нитку дыма, что далёкий хор тянет в сто голосов одну длинную высокую ноту, что всё его тело — шнурок, стягивающий узкое платье Танталь, что его мучительно тянет неведомая сила, и сейчас разорвёт пополам…
Запрыгала по полу отскочившая пуговица.
В стороне от дороги, за поворотом реки, когда-то стояла мельница. Матери по традиции не велели ребятишкам ходить сюда — почему, никто не помнил, да и не допытывался. Полусгнившие сваи сами по себе опасны, здесь так легко покалечиться или утонуть…
Под лучами неистового солнца лёд у берегов чуть подтаял. Прохожий выбрал камень посуше и сел, устало вытянув ноги.
Он помнил времена, когда здесь весело вертелось мельничное колесо, суетились выбеленные мукой работники и сурово распоряжался хозяин. Осознав на мгновение свою немыслимую древность, прохожий криво усмехнулся.
На ладони его лежала золотая пластинка с бурым ржавым пятном.
Он не просто стар. По человеческим меркам он немыслимо стар, и, собственно говоря, всё это уже не должно его волновать. Ржавчина на золотом медальоне как знак грядущей катастрофы — всё это уже было, он устал, ему неохота повторять всё сначала.
На сером льду сидела стая угольно-чёрных ворон. Прежде он не заметил бы её; сейчас он удивился, ощутив относительно птичек некое побуждение. Желание действовать.
Он сосредоточился; побуждение было — поднять камень и запустить в самую гущу, чтобы вороны взмыли вверх, хрипло ругаясь, кружась и хлопая крыльями, сбрасывая помёт…
Амулет Прорицателя у него на ладони. Не бросать же в ворон немыслимо ценной вещью, дающей могущество?
Правда, могущество Амулета предназначено вовсе не ему, прохожему с большой дороги. Амулет ищет своего Прорицателя — ох, как затянулись поиски, вот уже семь десятилетий… У Амулета времени в достатке. Амулет может выжидать веками, он всё равно переживёт всех своих владельцев… И его, временного хранителя, переживёт тоже.
Всё-таки гонять ворон или не стоит?..
Над миром нависла та же опасность. Эта тварь, что явилась извне, снова стоит на пороге и ждёт, чтобы её впустили… Сама войти не может, видите ли. Дались ей эти Привратники…
Он вздохнул. С чьей-то лёгкой руки визитёршу прозвали Третьей силой; с тех пор, как он, сидящий теперь на сухом камне у реки, едва не сделался её хозяином и жертвой — с тех самых пор он испытывал к ней чувства почти что родственные. Наверное, так забитая невестка ненавидит самодурку-свекровь…
…Знает ли кто-нибудь, кроме него? Знает ли, что случится, если её впустить?..
Сторонясь его взгляда, вороны полетели прочь — от греха подальше.
Луар спал. Я не сомкнула глаз ни на секунду.
Невозможно было сказать «люблю». В памяти сразу вставали все эти Розы и Оллали, принцессы и единороги — повторяемое многократно, слово давно потеряло для меня смысл, и я не знала теперь, как мне думать о Луаре.
Я лежала затылком на его расслабленной тонкой руке. Я боялась не то что пошевелиться — вздохнуть; моё тело затекло до бесчувствия, а Луар всё не просыпался, и, скосив глаза, я минуту за минутой разглядывала его спокойное умиротворённое лицо.
Небо, сколько лет я потеряла вдали от него. Сколько самовлюблённых ловеласов я называла «мужчинами». Как страшно я сделалась похожей на Гезину…
Он спал. Кое-где в лице его проступали черты матери — совершеннейшей красавицы; но Луар не был красив. За последние тяжкие недели мальчишеское обаяние стёрлось с него, как позолота; взрослое лицо, оказавшееся под ним, никак не соответствовало общепринятым понятиям о красоте.
Будто бы назло Эгерту, подумала я устало. Те же светлые волосы и серо-голубые глаза — но лицо у Луара другое, удивительно, что это вскрылось только сейчас… А может быть, это последние дни так изменили его?
У него, оказывается, жёсткие губы. У него, который сама нежность, который целует так ласково и одновременно страстно… Фу ты, уж не из пьесы ли это, не хочу, не буду, так страшно, что это — настоящее — может разрушиться от фальшивого слова…