После смерти матери дядюшка заточил меня в приют. Из приюта меня вызволил Флобастер.
…Флобастер шумно дышал у меня над ухом — ясно, что южане имеют успех и нам придётся здорово посопеть, чтобы переманить к себе глупую публику.
«История Ордена Лаш» завершилась ко всеобщему удовольствию — розовощёкая дамочка, изображавшая Справедливость, повергла «братьев Лаш» в ловко откинутый люк, откуда они ещё долго стенали и жаловались. Публика хлопала как бешеная — Флобастер сделал кислое лицо и зашипел на Муху, когда тот попытался хлопать тоже.
Мы не начинали ещё с полчаса, потому что совсем рядом случился поединок барабанщиков. Оба были по уши обвешаны своими инструментами — да ещё тут же помещался прямо на земле барабан-чудовище размером с колодезный сруб. Грохот стоял — уши затыкай; толпа подхлопывала да подсвистывала, бедняги лезли из кожи вон, их барабаны ревели и плакали — и всё же ни один не мог перещеголять другого. Наконец, хозяин чудовища вскочил на него ногами, заколотил что есть мочи, запрыгал, будто ему пятки жжёт, сорвал шквал аплодисментов — и сразу же с треском провалился вовнутрь, в барабан. На том поединок закончился.
Настало наше время — и на суд зрителей была представлена «Игра о принцессе и единороге».
Мне нравилась эта пьеса. Флобастер перекупил её у какого-то бродячего сочинителя; в ней говорилось о принцессе (Гезина), полюбившей бедного юношу (Бариан), а злой колдун возьми да и преврати возлюбленного в единорога. Правда, как по мне, если уж колдун злой-таки, то не станет он в благородных единорогов превращать! Он чего-нибудь попротивнее найдёт — ведро помойное или башмак дырявый… Правда, попробуй сыграй потом пьесу, где героя превращают в поганое ведро…
Мага играл Фантин — наш вечный злодей. Он как никто умеет страшно хмурить брови, кривить рот и зловеще растягивать слова; справедливости ради следует сказать, что больше он решительно ничего и не умеет. Он добрый и глупый, наш Фантин. На таких воду возят.
Бариан и Гезина пели дуэтом — у Гезины тонкий, серебряный голосок, от него сходят с ума не только купцы на ярмарках, но даже знатные господа… Правда, Гезина ни поцелуя не допустит без «истовой любви». На моей памяти таких «любовей» было шесть или семь.
Спектакль шёл ни шатко ни валко; ближе к финалу публика заскучала. Немножко поправила дело сцена превращения — Муха что есть сил колотил в медный таз, Флобастер потрясал листом жести, а Бариан корчился в клубах дыма (это я подожгла под помостом пучок мокрой соломы). И всё равно к финалу толпа перед нашей сценой заметно поредела.
Южане скалили свои белые зубы. Надо было спасать положение.
Муха по-быстрому обежал публику с тарелкой — меньше половины — и тут же объявил «Фарс о рогатом муже». К нашим зрителям прибавилось ещё несколько заинтересованных горожан — тут-то я увидела Господина Блондина.
Это было немыслимо. Он возвышался над толпой на целую голову — эдакий мячик на гребне волн. Он был голубоглаз до неприличия — с любого расстояния глаза его горели, как два кусочка льда, подсвеченного солнцем. Он был не то чтобы молод, но назвать его стариком не поворачивался язык. Я в жизни не встречала столь благородных лиц; он был как ожившая статуя, как бронзовый памятник великому воителю. Теперь этот памятник поглядывал в нашу сторону, раздумывая, видимо, уходить или остаться.
Господин Блондин, не уходите!!
Я еле дождалась, пока Флобастер, вооружённый принадлежностями канцеляриста, закончит свой монолог — он-де суровый муж, и жена его — светоч добродетели.
Он ещё договаривал последние слова, когда на сцену вылетела я — с накладной грудью и оттопыренным задом. Вылетела, как горошина из трубки шкодника; на всей площади для меня существовал сейчас один только зритель.
Ах, я отчаявшаяся жёнушка, такая добродетельная, такая доброде-етельная, может быть, добрый муженёк позволит мне повышивать гладью на пару с подруженькой?
Подруженька выплыла из-за кулис, покачиваясь на тонких каблуках. На свет явились пяльцы размером с обеденный стол; по мере того, как я нежно напевала: «Ах, подруженька, какой сложный стежок, какой дивный рисунок», с подруженьки последовательно слетали шляпка, туфельки, вуалька, платье, корсет…
Муха остался в одних штанах. Спереди их оттопыривала огромная толстая морковка; заговорщицки переглянувшись, мы загородились натянутой на пяльцы простыней и от «мужа», и от публики.
Эту сцену можно играть до бесконечности.
Упёршись друг в друга лбами, мы с Мухой стонали и вопили, хрипло дышали и выписывали бёдрами кренделя; я то и дело выставляла из-за пяльцев голую по колено ногу, а Муха ритмично продавливал натянутую ткань своим тощим задом. Мы изображали страсть, как могли; чёрные глаза Мухи горели всё жарче, на верхней губе его выступал капельками пот, я подозреваю, что в тот момент он имел бы успех и без морковки…
А Флобастер тем временем говорил монолог, и в голосе его звенело такое искреннее, такое неподдельное самодовольство, что публика валилась с ног от утробного хохота.
Флобастер, воздевая руки, декламировал:
— О нравы! О распутство! О беда!
Тлетворное влияние повсюду…
Пускай цепной собакою я буду,
Но наглый взор распутства никогда
Супруги благодатной не коснётся…
Позади него тихонько раздвинулась шторка; невидимый публике Бариан засел у «мужа» за спиной — и, к удивлению зрителя, над макушкой Флобастера показались сперва острые кончики, потом первая развилочка — и наконец огромные ветвистые рога!