В какой-то момент ему сделалось плохо, так плохо, что он зашатался в седле. Лягушонок в бочке со смолой… Кошка с чулком на морде, тряпичный мячик для множества ног, или судьба — всего лишь балованный шкодник, ребёнок, способный зашвырнуть живого лягушонка — в смолу…
…Ох, как сердилась мать. Как она переживала — ему совершенно искренне стало стыдно, он изо всех сил хотел исправиться… Мать говорила отцу, и голос её дрожал: «Откуда? Он же добрый мальчик… Он же… Откуда это?» Это было живой мышкой, которую он выкрал из мышеловки, привязал к ножке стула и каминными щипцами отдавил лапу.
Зачем он это сделал? Может быть, потому, что накануне случился визит к цирюльнику, который такими же щипцами, только поменьше, вырвал Луару зуб? Луар тогда подумал, что цирюльнику приятно делать другим больно, что это его хлеб и насущная необходимость… И он позавидовал цирюльнику. И он захотел тоже. Мышка…
В какой-то момент действительно было приятно. Страшно и сладостно; однако потом он плакал и просил прощения, он искренне раскаялся и даже хотел, чтобы его выпороли. Но мать только отвернулась и ушла, и целую неделю не заговаривала с ним, и он маялся, и клялся, что больше никогда-никогда… Даже мухи… нет…
И действительно — больше никогда. Даже мухи. Но то страшное и сладостное — запомнил, хоть и гнал от себя, как постыдное и гадкое…
…Луар тяжело слез с седла. Опустился на каменной подножие круглой тумбы — той самой, на которой покачивался перед входом в здание суда игрушечный висельник.
Амулет под рубашкой был горячий. Теперь он был точно горячий, он жёг, Луар застонал и протянул руку, чтобы вытащить медальон из-за пазухи — но рука так и опустилась, не дотянувшись.
Это его ноша. Это его клеймо. Амулет должен жечь, это наказание невесть за что… За ту мышку. Это же и поощрение — нужно, чтобы боль тела помогла ему справиться с иной болью, которая почему-то сделалась совсем уж невыносимой…
Теперь ему казалось, что быть просто наивным мальчиком, которого ни с того ни с сего прокляли дорогие люди, что быть этим несчастным мальчиком легче — есть горе и есть обида, но жива и надежда, что всё ошибка и всё исправится…
А теперь он сидит под игрушечной виселицей, и болтаются тряпичные ноги казнённой куклы, и круг замкнулся, нету больше ни обиды, ни надежды, и ничего нету, серое небо и тошнота, подушечке для игл не должно быть больно…
Он криво усмехнулся. У его няньки было рукоделье, и подушечка для игл в виде смеющейся рожицы. Иглы втыкались в розовые щёки и весёлые глаза — а рот всё смеялся… И этой вот тряпичной кукле тоже не больно, ей плевать, что её повесили невесть сколько лет назад и не дают успокоиться…
Впрочем, кажется, они меняют куклу… Нитки расползаются под дождём и солнцем, тряпки линяют… А жертва правосудия должна выглядеть внушительно…
Небо, да перевешайте хоть всех кукол в мире. Только не суйте в меня иголками, хорошо, я ублюдок, ладно, я приношу несчастье, я со всем согласен, но что же делать…
Стражник в красно-белом мундире, грузный высокий стражник навис над сидящим Луаром — и не узнал в нём сына господина Солля:
— Ну-ка встань. Не положено.
Луар смотрел в хмурое, склонившееся над ним лицо, и на одну короткую секунду глаза блюстителя показались ему голубыми головками булавок. Две булавки, уходящие остриями вглубь стражниковой головы.
— Хорошо, — сказал он равнодушно. — Я сейчас уйду.
Он поднялся — и в глазах его потемнело, он силой заставил себя не упасть и даже не поднёс ладонь к лицу, простоял минуту, слепо глядя в никуда и ожидая, пока темнота перед глазами рассеется…
Потом ему сделалось лучше. Ведя коня на поводу, он медленно двинулся через площадь — туда, где по бокам высокой лестницы застыли в величественных позах железная змея и деревянная обезьяна.
— Вы куда, молодой человек?.. Эй, эй, юноша, а имеете ли вы честь быть студентом? По какому же праву вы переступаете порог, который…
Луар устало отодвинул с дороги суетливого служителя — старичка в пыльном кафтане, того самого, что так любил красоваться на круглом университетском балконе, вытряхивая пыль из шёлковых географических карт либо начищая до блеска жёлтый человеческий скелет…
Поразительно. Старик не узнал Луара. Эти, из Ордена Лаш, узнавали немедленно — а старая университетская крыса так оплошала. Не узнать сына Тории, мальчика, который рос на твоих, старичок, глазах… Видимо, Луар изменился-таки.
— Это… безобразие! — служитель схватил Луара за рукав. — Немедленно… вон!
Луар смерил его тяжёлым взглядом — цепкие пальцы старикашки сами собой разжались.
— Я Луар Солль, — сказал он медленно, с наслаждением проворачивая во рту каждый звук своего неправильного, бывшего имени. — Я имею право.
Он шёл коридорами, безошибочно выбирая правильный путь, а служитель, бормоча и посапывая, трусил следом. Встречные студенты недоумённо заглядывали Луару в лицо, кто-то удивлённо вскидывал брови, кто-то шарахался — в какой-то момент ему увиделись те же коридоры пятнадцать лет назад, новый костюмчик из жёсткой негнущейся ткани, студенты огромные, как башни, удивлённо и ласково глазеют на неуверенного малыша, впервые явившегося в таинственное место, где «наука» и где мама «работает»…
Он очнулся. Он снова был собой, то есть вполне взрослым ублюдком, и в глазах учёных юношей отражалась не умильная симпатия — страх в них отражался, угрюмый страх; а ведь я страшен, подумал он удовлетворённо.
Медальон подрагивал на груди в такт шагам, и с каждым шагом зрела уверенность, что столько времени потрачено зря, что он искал не там и не так, но вот, наконец, перед ним нечто важное, единственно важное, нужно только перетерпеть эту жгучую боль золотой пластинки…